…ист близко,

 

Хотя его и не видать.

 

Поэт художественно подтвердил философские формулировки М. Хайдеггера о незримом, скрытом присутствии Ничто: «… ужас не „видит“ определённого „тут“ и „там“, откуда сюда близится угрожающее… [человек] не знает, перед чем он ужасается… оно уже „вот“ и всё же нигде, оно так близко, что теснит и перебивает дыхание – и всё же нигде» [Хайдеггер М., там же]. Понятно, что символы потустороннего и смерти в творчестве Юрия Кузнецова связаны именно с европейской трактовкой Ничто, пустоты, архетипически восходящей к представлениям о Хаосе. Тут, конечно, пульсирует ещё одна точка соприкосновения с поэтикой Ф.И. Тютчева, сильнейшие стихи которого связаны с мистическим (или мифическим) ощущением присутствия Ничто, Бездны. Когда приоткрывается золотой покров повседневности, поэт чувствует, как «хаос шевелится». К примеру, в стихотворении «Святая ночь на небосклон взошла…» (1849):

 

И, как виденье, внешний мир ушёл…

И человек, как сирота бездомный,

Стоит теперь и немощен и гол,

Лицом к лицу над пропастию тёмной.

 

 

10.

Гениальное стихотворение Юрия Кузнецова «Звезда» (1974) от начала до конца воплощает принцип трагического ущерба, пребывая в поле тяготения готических смыслов и вплотную приближаясь к онтологическому отрицанию, поскольку написано будто от лица умершего человека. Поэт сопоставляет космическую ценность личности, живое имя, неповторимую душу и не различающее в человеке человека зло, в котором «всё мертво».

 

В концлагере мне выжгли чёрный номер,

Чтоб имени родного я не помнил.

На перекличке зла, где всё мертво,

Я хрипло отзывался на него.

 

Слова «я», «мне», «моё» в 16-ти строках употребляются восемь раз, наглядно пытаясь утверждать существование человека (сюда же семантически примыкают сочетание «родное имя» и слово «существует»). Воссозданный образ не похож на классического героя – он пленный (экзистенциальное отрицание), о его военных подвигах не говорится ни слова, но трагедия выражена голосом страждущего, от первого лица.

Количественно в стихотворении превалируют образы, опровергающие существование реального «я» лирического героя: «не помнил», «среди адского огня», «на перекличке зла, где всё мертво», «неуловим», «в бездне мирозданья», «затерянная», «навсегда» и т.д. Более того, они занимают сильные позиции: посвящение «Безвестному» – в начале, и эмфатическое многократное отрицание хоть сколько-нибудь значимого бытия – в конце:

 

А я звезда, безвестная звезда,

Затерянная в бездне навсегда.

 

Даже образ матери, столь свойственный для трагической поэзии Юрия Кузнецова, не очень-то и свидетельствуют о бытии героя, так как она сама представлена в виде далёкой тени, восставшей из могилы:

 

Я вижу мать – она как тень вдали,

И руки простирает из земли.

 

В потусторонних образах матери и сына, в сверхъестественном, лишённом конкретных черт и потому ужасном, образе зла (смерть, пустота, Ничто) проявляется мистика. Несоответствие образов антропометрике тоже очевидно: в бездне мирозданья, из неведомого уголка Вселенной видна умершая мать лирического героя, словно древние Сторукие поднявшаяся из земли, сам же герой превращается в далёкое небесное светило. Архаика выражается в принципе двойственности, оборотничества: человек – он же звезда, имя – оно же мистический номер, бытие – оно же небытие (или наоборот).

Болезненный раневой образ «выжгли», звуковой «хрипло» (относятся к герою) и цветовая маркировка «черный» – всё-таки не нарушают паритет между «смертельностью» и лирическим голосом – он не обрывается, следовательно, не прекращается трагическая борьба, вовлекающая нас в катартическое сострадание.

Чёрный стиль стихотворения мощно охватывает гуманистическую сердцевину – страждущее «я», не мешая реализоваться катарсису трагедии. В истории литературы такое сочетание известно, к примеру, в жанрах «трагедии рока» и «трагедии мести». Произведение «Звезда» словно иллюстрирует эстетическую коллизию всего военного творчества Юрия Кузнецова.

 

 

11.

Вершиной трагического в поэзии Юрия Кузнецова, на мой взгляд, выступает стихотворение «Последний человек» (1995). Уже заголовок удивительным образом создаёт движение смысла от экзистенциального отрицания к онтологическому (от ощущения одиночества, заброшенности до чувства стремительно приближающегося конца времён).

 

Он возвращался с собственных поминок

В туман и снег, без шапки и пальто,

И бормотал: – Повсюду глум и рынок.

Я проиграл со смертью поединок.

Да, я ничто, но русское ничто.

 

Если бы автор сказал «русское ничтожество», то не было бы эффекта расширяющегося смысла: полное отрицание – «ничто» соединяется со словом «русское», которое выражает не только этническую самоидентификацию героя, но и национальное содержание – самобытность. Хрестоматийный оксюморон «живой труп» получает совершенно иной семантический статус – символа вселенского и в то же время личностного конфликта пустоты и полноты, смерти и жизни. Безликое онтологическое отрицание приобретает координаты христианской эсхатологии.

Трагическое столкновение проявляется с первых слов: «Я возвращался с собственных поминок», – когда живой голос не шутя делает подобное заявление, то читатель несколько изумлён, обескуражен: ведь вернуться можно только туда, где уже бывал. Куда же он в таком случае возвращается? Он умер или нет? В каком виде герой присутствовал на собственных поминках? Может быть, его пытались похоронить заживо?

Поэт не раз в своих стихах разговаривал от лица «мертвецов», и это производило вдвойне сильное (катарсиса трагедии и ужаса перед Неизвестным) воздействие на читателя. Но в данном стихотворении возникает ощущение, что человек-то жив! В русской песне «Я на горке стою» есть слова: «Без меня меня женили», – так вот, ситуацию в стихотворении Юрия Кузнецова «Последний человек» можно было бы охарактеризовать подобным образом: «Без меня меня похоронили».

 

Глухие услыхали человека,

Слепые увидали человека,

Бредущего без шапки и пальто;

Немые закричали: – Эй, калека!

А что такое русское ничто?

 

Вторая строфа сначала будто напоминает евангельские сюжеты, когда Сын Человеческий, проходя мимо убогих, совершал чудеса исцеления. Например, когда Он выходил из Иерихона, слепец Вартимей, сидя у дороги, услышал и стал изо всех сил кричать: «Иисус, Сын Давидов! помилуй меня». [Мк 10:47]. Позже Сын Человеческий, Бог Слово, «смертию смерть попрал» и спас весь мир. Этот намёк на Священное писание потребовался автору для того, чтобы подчеркнуть антагонизм ситуаций: образ последнего человека из стихотворения Юрия Кузнецова – отчасти и сам поэт, вступивший своим словом в поединок со смертью, наоборот, подвергается насмешкам и глумлению со стороны «глухих», «слепых», «немых». Он считает, что «проиграл со смертью поединок», но с его уходом и «мир рухнет в ад».

Композиция стихотворения довольно сложна, в ней представлены четыре точки зрения: автора, последнего человека, увечных («слепых», «глухих», «немых») и «всех остальных», что создаёт систему взаимных именований, отражений и оттолкновений (отрицаний). Юрий Кузнецов выстраивает целый каскад всевозможных отрицаний, в которых запутался бы и сам Г.В.Ф. Гегель, что наглядно показывает развитие принципа трагического ущерба в поэзии нашего автора. Отрицание отрицаний, и снова отрицание. Эти символы-перевёртыши, словно зеркало в зеркале, увлекают в искривлённо-бесконечное, жуткое пространство смыслов, и каждая точка зрения, отражая трагическую ситуацию вселенского масштаба, проявляет себя.

Трагический герой, единственный человек, естественно, более прочих наделён автором прямой речью, в которой он отчаянно уничижает себя, констатирует страшную ситуацию вокруг и бросает последнее предупреждение. Говорит он это «с презреньем», то есть с чувством глубокого неуважения к лукавым собеседникам, но не осуждая и не поддаваясь искушению выкрикнуть обидное в ответ. Автор многократно повторяет «человек», называя своего героя по соседству с именованиями «слепые», «глухие», «немые», выявляя, таким образом, их сущностную противоположность: в увечных нет человеческого, а в человеке – отрицающего человеческий статус увечья. Поэт, конечно, использует принцип трагического ущерба на экзистенциальном уровне, характеризуя своего героя: «без шапки и пальто» (трижды), «бормотал» (дважды»), «бредущего», «я проиграл со смертью поединок». На онтологическом: «повсюду глум и рынок», «всё продано», «мир рухнет в ад и станет привиденьем». Сочетания же «русское ничто», как и «последний человек» имеют, если можно так выразиться, двунаправленную оптику.

Увечные могут и «услыхать», и «увидать», и «закричать» – автор, конечно, имеет в виду, что физически-то они здоровы и уродство их внутреннее, из-за этого они и способны только на искажённое, кривое, уродливое восприятие. Не видя бревна в глазу своём, они спешат прозвать последнего в мире человека «калекой». Они символизируют духовно-душевную повреждённость, отсутствие человеческих чувств. Похоже, именно увечные (подобный образ уже возникал у Юрия Кузнецова в пророческом послании к «Русскому» (1984) всё продали, а значит, предали за деньги сердцевину русского самосознания, а после возникло зияние – «ничто». Подобное сребролюбие нам тоже знакомо по Евангелию. И вот теперь раздаётся лукавый вопрос: «А что такое русское ничто?».

 

Я ухожу. С моим исчезновеньем

Мир рухнет в ад и станет привиденьем –

Вот что такое русское ничто!

 

В самомнении кузнецовского человека упрекнуть нельзя, ведь это он назвал себя «русское ничто», значит, он говорит правду и, если не свершится чудо, мир действительно вот-вот рухнет – страшное предупреждение. Но ему никто не верит. Да и как внутренне увечные – устроившие «повсюду глум и рынок» (опять ситуация, обратная евангельской – некому изгнать торговцев), могли бы внять этим словам!

 

Глухие человека не слыхали,

Слепые человека не видали,

Немые человека замолчали,

Зато все остальные закричали:

– А что ты медлишь, русское ничто?

 

Кто же такие «все остальные», вынесенные за скобки мирового противостояния, заинтересованные в погибели человека и нетерпеливо толкающие его в спину? Очевидно, это бесы – предсказанные Ф.М. Достоевским – завистливые разрушители бытия во Христе, которые когда-то кричали: «что Тебе до нас, Иисус, Сын Божий? Пришёл Ты сюда прежде времени мучить нас?» [Мф. 8:29]. Они и внушили человеку безысходность отчаяния, которая, смешиваясь с покаянным чувством, выразилась в назывании себя – «русское ничто». Автор избегает именовать демонов прямо, сохраняя тем самым ощущение ужаса от их неопределённой, пустотной сущности. «Увечные» и «все остальные» выступают в стихотворении заодно – против последнего человека. Но вспомним: «Один человек плюс Бог – это уже большинство», – наставлял авва Дорофей.

В русской литературе подобного стихотворения по соотношению простых, казалось бы, обыденных слов и открывающейся головокружительной глубине и трагической силе не было, нет и, наверное, не будет. Все эти перевёрнутые тончайшие, но несомненные связи с Евангелием говорят нам, что такое «русское ничто». Это русский человек, потерявший Христа – свою спасительную веру, утративший своё божественное предназначение и историческую миссию, это последний отчаявшийся праведник, на котором пока ещё держится мир. Русского человека заботит не то, что он остался обворованным – «без шапки и пальто», без материального земного комфорта, он удручён самим предательством и своим внутренним зиянием, которое есть залог уничтожения всего и вся. Но раз он медлит, значит, есть надежда на чудо: «человекам это невозможно, но не Богу, ибо всё возможно Богу». [Мр. 10:27].

Юрий Кузнецов, осмелюсь предположить, в произведении «Последний человек» проливает свет на многие загадки своего предыдущего творчества: все трагические отрицания, утраты, раны, пронзённости, образы увечных и отдельных частей тела, мистические зияния, дыры и бездны – это болезненные символы и симптомы смерти без Воскресения, саднящей жизни без Спасителя. Для меня очень важно, что поэт, в итоге, художественно коснулся причин неутолённой душевной боли и доходящей иной раз до сокрушительности силы своих стихов – и советский атеизм, и мифическое, дохристианское мироощущение беспомощны перед ужасом смерти.

 

 

12.

Таким образом, ощущение силы поэзии Юрия Кузнецова складывается благодаря сочетанию двух художественно-психологических установок творчества, реализуемых:

1) в категории трагического, показателем которой выступает самое интенсивное эстетическое переживание – катарсис;

2) в поэтике Ничто, пустоты (в терминах самого автора) или небытия, вызывающей глубинное потрясение от соприкосновения с тайной иного мира.

Известный со времён античности катарсис приходит путём сострадания трагическому герою, воздействие же поэтики Неизвестного пробуждает ещё более древние, подсознательные реакции страха, ужаса, связанные с «феноменом присутствия». Эти основополагающие качества художественного метода Юрия Кузнецова часто инициированы мощным целостным переживанием.

В поэзии роль трагического героя совпадает с лирическим страждущим «я» или с проникновенным «мы»/«ты», которые противостоят губительным обстоятельствам и более всего способны вызвать сочувствие. Когда между читателем и героем трагедии помещается автор-повествователь (в лиро-эпических произведениях) или другие персонажи-рассказчики, бытие страждущего и его точка зрения заслоняются – трудно вызвать сопереживание без прямой речи.

В стихах категория трагического воплощается благодаря принципу трагического ущерба, который можно было бы назвать ещё и трагическим «не», так как более всего он заметен в отрицательных конструкциях, лексике, обозначающей утрату и отчуждение, символах утраты, в болевых образах – то есть когда голос лирического героя, страждущее «я» словно пробивается сквозь систему экзистенциальных отрицаний.

Принцип трагического ущерба развивается и в болевых образах – раневых, пронзённых, калек, отдельных частей тела, взрывных, сожжения. Но если губительная сила в произведении уже успела осуществиться, возобладать, противостояние снимается из-за разрушения самого ядра трагического конфликта.

В стихах Юрия Кузнецова часто встречаются и тотальная негация – с отрицательными местоимениями и наречиями никто, ничто, нигде, никогда, навсегда в значении «никогда», которые обнаруживают боль и ужас трагедии отрицания бытия. Образными эквивалентами онтологического отрицания можно считать вытесненное объёмом пространство – пустоты, дыры, бездны, зияния, они объясняют происхождение принципа трагического ущерба, поскольку являются символами потустороннего Ничто, в них сливаются воедино два главных источника выразительности. Эти слова и образы помещаются поэтом, как правило, в сильные позиции (название, зачин, концовка).

Для его художественного мира свойственна мужественность и властная экспрессия, поэтому развивающие военную тематику стихи наполнены образами грубых, разрушительных звуков и образами фонового травмирующего действия – сжатия/давления, встряски/дрожи…

Поэт широко использует символику чёрного цвета, который несёт абсолютно отрицательное значение во многих традиционных культурах. Сюда примыкают усложнённые варианты: нравственным оттенком смысла – «тёмный», «мрачный» или ореолом непознаваемости – «невидимый», «незримый», «неясный» и пр. Они выступают в художественном мире поэта глубокими синонимами, семантическими параллелями онтологических отрицаний.

В поэтическом мире Юрия Кузнецова функционируют более или менее регулярные цепочки символов, создающие замкнутые системы, «магические круги» – к примеру, связанные с образами сожжения и взрыва: планета – земля (поле, чернозём, пашня, равнина, долина, степь) – могила (курганы, погост, кладбище) – прах (пепел, копоть, пыль, дым) – туман.

Символы потустороннего и смерти в творчестве Юрия Кузнецова смыкаются с европейской трактовкой Ничто, пустоты, архетипически восходящей к представлениям о Хаосе. В истории литературы художественное осмысление Неизвестного начинается с романтиков, и, в зависимости от эмоциональной окраски, степени приверженности традиции и внешних художественных установок, формируются черты романтической мистики, чёрного стиля или фантазий в духе сюрреализма.

В сильнейших по воздействию произведениях Юрия Кузнецова воплощается и трагическое мировосприятие, и первобытное «ощущение присутствия» зияющего Ничто. В каждом конкретном стихотворении уровень реализации принципа трагического ущерба и поэтики потустороннего, а также степень их соотношения – варьируются. Как правило, эти две силы естественно сливаются в стихотворениях, написанных от лица умершего человека, в голосе из бездны, напоминая, таким образом, психологические основы «трагедии рока».

Последние годы творчества Юрия Кузнецова привнесли в основополагающие качества его художественного мира координаты христианской эсхатологии. Все отрицания – как экзистенциального, так и онтологического порядка вдруг начали сталкиваться со встречными отрицаниями, образы боли, символика чёрного цвета, а также пустоты и бездны – символы отчаяния и абсолютной смерти –  приобрели иной акцент: приближающегося конца света, а вместе с ним – мотивы терпения и смутной надежды. Отчаяние всё-таки уступило чаянию «воскресения мертвых и жизни будущаго века».

– Терпи, – мне чей-то голос говорит, –

Твоё терпенье небесам угодно.

 

 

*     *     *

Более сильного воздействия слова, чем у Юрия Кузнецова, полагаю, мы не сможем почувствовать ни в произведениях, составивших славную историю русской поэзии, ни в её будущих достижениях, поскольку он довёл оба принципа максимальной экспрессии (трагическое отрицание и поэтику Неизвестного, Ничто, пустоты) до художественного предела – дальше развивать некуда.

Начинающие авторы, увы, оказались в тупике: трагедию России и русских мы имеем каждый день перед собственными глазами, но старший современник уже исчерпал художественный арсенал для ответа на неустанные вызовы времени. Поэтическая фигура Юрия Кузнецова отбрасывает слишком обширную и густую тень, на фоне которой потеряется любой его талантливый ученик и последователь.

Может быть, возникшая литературная ситуация сама подсказывает нам переход на гармонические идеалы поэзии, которые со временем, постепенно, исподволь подготовят и положительные изменения в национальном самосознании?..