…ности она строго организована и в ней четко прослежены образные и смысловые линии. Возьму одну смысловую линию — свободу воли. Эта богоотступная линия человеческой гордыни, выродившаяся со временем в политическую фикцию — права человека, представляет собой ряд ловушек, куда попадают по очереди: Пелагий (его ухаб), Кампанелла (его темный утопический город), Эразм Роттердамский (клетка свободы с крысами), герои французской революции (горящая тюрьма), Дарвин (клетка свободы с обезьянами), Ницше (он то и дело западает в собственный отпечаток), Сахаров (клетка свободы с крысой),— все эти ловушки заключены в единую западню ада. Такова только одна линия. Но довольно об этом.

У меня много поэтических дремот. Назову только две: “Тайна славян” и “Битва спящих”(глава из поэмы о войне). Ими можно вполне продолжить ряд классических русских дремот. Пушкинскую любовную череду продолжает стихотворение “За дорожной случайной беседой”. А лермонтовскую дорожную череду — “Распутье”. В последнее время мою дремоту тянет к строгой русской классике. Сказывается возраст. Однако все ее корни остаются в народном эпосе.

В моих стихах много чего есть: философия, история, собственная биография, но главное — русский миф, и этот миф — поэт. Остальное — легенда.



ПРИЛОЖЕНИЕ ОТ РЕДАКЦИИ,

составленное незадолго до смерти Юрием Кузнецовым





Любовная череда в русской поэзии,

начатая А. С. Пушкиным


* * *

К.

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.



В томленьях грусти безнадежной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный

И снились милые черты.



Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.



В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви.



Душе настало пробужденье:

И вот опять явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.



И сердце бьется в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.



А. К. Толстой



* * *

Средь шумного бала случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты.



Лишь очи печально глядели,

А голос так дивно звучал,

Как звон отдаленной свирели,

Как моря играющий вал.



Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид,

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит.



В часы одинокие ночи

Люблю я, усталый, прилечь —

Я вижу печальные очи,

Я слышу веселую речь;



И грустно я так засыпаю,

и в грезах неведомых сплю...

Люблю ли тебя — я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!



Ф. И. Тютчев



К. Б.

Я встретил вас — и всё былое

В отжившем сердце ожило;

Я вспомнил время золотое —

И сердцу стало так тепло...



Как поздней осенью порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас, —



Так, весь обвеян дуновеньем

Тех лет душевной полноты,

С давно забытым упоеньем

Смотрю на милые черты...



Как после вековой разлуки

Гляжу на вас, как бы во сне, —

И вот — слышнее стали звуки,

Не умолкавшие во мне...



Тут не одно воспоминанье,

Тут жизнь заговорила вновь, —

И то же в вас очарованье,

И та ж в душе моей любовь!..



А. А. Фет



* * *

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.



Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты одна — любовь, что нет любви иной,

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.



И много лет прошло, томительных и скучных,

И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,

И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,

Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.



Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,

А жизни нет конца, и цели нет иной,

Как только веровать в рыдающие звуки,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой!







А. А. Блок



НЕЗНАКОМКА



По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.



Вдали, над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной

И раздается детский плач.



И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.



Над озером скрипят уключины,

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный,

Бессмысленно кривится диск.



И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирен и оглушен.



А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

“In vino veritas!” кричат.



И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.



И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.



И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.



И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.



Глухие тайны мне поручены,

Мне чье-то сердце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.



И перья страуса склоненные

В моем качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.



В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.







Ю. П. Кузнецов



* * *

За дорожной случайной беседой

Иногда мы любили блеснуть

То любовной, то ратной победой,

От которой сжимается грудь.



Поддержал я высокую марку,

Старой встречи тебе не простил.

И по шумному кругу, как чарку,

Твое гордое имя пустил.



Ты возникла, подобно виденью,

Победителю верность храня.

— Десять лет я стояла за дверью,

Наконец ты окликнул меня.



Я глядел на тебя не мигая.

— Ты продрогла...— и выпить велел.

— Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.



— Бог с тобой! — и махнул я рукою

На неполную радость свою. —

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.



Ничего не сказала на это

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.



С той поры за случайной беседой,

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.



Дорожная череда в русской поэзии,
начатая М. Ю. ЛЕРМОНТОВЫМ



* * *

1



Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

2



В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?

3

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

4

Но не тем холодным сном могилы...

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

5

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

Н. А. Некрасов



ТРОЙКА

Что ты жадно глядишь на дорогу

В стороне от веселых подруг?

Знать, забило сердечко тревогу —

Всё лицо твое вспыхнуло вдруг.



И зачем ты бежишь торопливо

За промчавшейся тройкой вослед?

На тебя, подбоченясь красиво,

Загляделся проезжий корнет.



На тебя заглядеться не диво,

Полюбить тебя всякий не прочь:

Вьется алая лента игриво

В волосах твоих черных, как ночь;



Сквозь румянец щеки твоей смуглой

Пробивается легкий пушок,

Из-под брови твоей полукруглой

Смотрит бойко лукавый глазок.



Взгляд один чернобровой дикарки,

Полный чар, зажигающих кровь,

Старика разорит на подарки,

В сердце юноши кинет любовь.



Поживешь и попразднуешь вволю,

Будет жизнь и полна и легка...

Да не то тебе пало на долю:

За неряху пойдешь мужика.



Завязавши под мышки передник,

Перетянешь уродливо грудь,

Будет бить тебя муж-привередник

И свекровь в три погибели гнуть.



От работы и черной и трудной

Отцветешь, не успевши расцвесть.

Погрузишься ты в сон непробудный,

Будешь нянчить, работать и есть.



И в лице твоем, полном движенья,

Полном жизни,— появится вдруг

Выраженье тупого терпенья

И бессмысленный, вечный испуг.



И схоронят в сырую могилу,

Как пройдешь ты тяжелый свой путь,

Бесполезно угасшую силу

И ничем не согретую грудь.



Не гляди же с тоской на дорогу

И за тройкой вослед не спеши,

И тоскливую в сердце тревогу

Поскорей навсегда заглуши!



Не нагнать тебе бешеной тройки:

Кони крепки, и сыты, и бойки, —

И ямщик под хмельком, и к другой

Мчится вихрем корнет молодой...



Ф. И. Тютчев


НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ
4 августа 1864 г.

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня...

Тяжело мне, замирают ноги...

Друг мой милый, видишь ли меня?



Всё темней, темнее над землею —

Улетел последний отблеск дня...

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?



Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня...

Ангел мой, где б души ни витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня?



А. А. Блок

ОСЕННЯЯ ВОЛЯ

Выхожу я в путь, открытый взорам,

Ветер гнет упругие кусты,

Битый камень лег по косогорам,

Желтой глины скудные пласты.



Разгулялась осень в мокрых долах,

Обнажила кладбища земли,

Но густых рябин в проезжих селах

Красный цвет зареет издали.



Вот оно, мое веселье, пляшет

И звенит, звенит, в кустах пропав!

И вдали, вдали призывно машет

Твой узорный, твой цветной рукав.



Кто взманил меня на путь знакомый,

Усмехнулся мне в окно тюрьмы?

Или — каменным путем влекомый

Нищий, распевающий псалмы?



Нет, иду я в путь никем не званный,

И земля да будет мне легка!

Буду слушать голос Руси пьяной,

Отдыхать под крышей кабака.



Запою ли про свою удачу,

Как я молодость сгубил в хмелю...

Над печалью нив твоих заплачу,

Твой простор навеки полюблю...



Много нас — свободных, юных, статных —

Умирает, не любя...

Приюти же в далях необъятных!

Как и жить и плакать без тебя!



Ю. П. Кузнецов



РАСПУТЬЕ

Поманила молодость и скрылась.

Ночь прозрачна, дума тяжела.

И звезда на запад покатилась,

Даль через дорогу перешла.



Не шумите, редкие деревья,

Ни на этом свете, ни на том.

Не горите, млечные кочевья

И мосты — между добром и злом.



Через дом прошла разрыв-дорога,

Купол неба треснул до земли.

На распутье я не вижу Бога.

Славу или пыль метет вдали?



Что хочу от сущего пространства?

Что стою среди его теснин?

Все равно на свете не остаться.

Я пришел и ухожу — один.



Прошумели редкие деревья

И на этом свете, и на том.

Догорели млечные кочевья

И мосты — между добром и злом.





Две русские дремоты Ю. П. Кузнецова

БИТВА СПЯЩИХ

(отрывок из поэмы “Дом”)

Равнину залпы темноты

Секли, толкли, мололи.

Казалось, горные хребты

Сошлись и бьются в поле.

В ушах, и рядом, и вдали

Подземный блеск орудий.

С песком и комьями земли

Перемешались люди.

Огонь переходил в мороз,

Рыл на пустом металл.

На высоту комет и грез

Могильный червь взлетал.

Сверкали антрацитной мглой

Горящие деревья.

В глубинных кварцах, под землей,

Ревела батарея.

У битвы не было небес,

Земля крушила землю.

Шел бой в земле — его конец

Терялся во Вселенной.

Земля толклась. Живьем скрипя,

Ходил накат землянки.

Но стихло. Жизнь пришла в себя

И уловила: танки!

Земля расступится вот-вот,

Мелькают траки, траки.

Свет — тьма! Меняя пыль, плывет

Равнинный гул атаки.

Запрыгал точками прибой

За танками на пашне.

— Отсечь пехоту!— Грянул бой.

В старинный, рукопашный

Вошел стремительно Иван

С остатками полка,

Так ниспадает в океан

Гигантская река.

Не высота страшна, а склон.

Пять дней не спал никто.

И тело зачерпнуло сон,

Как воду решето.

Они заснули на ходу

С открытыми глазами.

Не наяву и не в бреду

Залитые слезами.

Что снилось им? Какой фантом

Шел поперек дороги?

Блеснул Ивану темный дом,

Мария на пороге.

У края платья сын мигал,

Как отблеском свеча,

И мать из мрака высекал,

“Ты где?” — отцу крича.

Иван вперед бежал сквозь дым,

Уже сошлись в штыки.

Жена сияла перед ним —

Из-под ее руки

Он бил штыком... Хрипенье, стон,

Уж четверым не встать.

Сошел на них огромный сон,

Что дважды два есть пять.

Как тьма, разодраны уста.

— Ура! — летит по краю.

— За нашу Родину! За Ста...

— Степан, ты жив? — Не знаю. —

Степану снился беглый сон:

Вот он к воде приник.

Поток отбрасывает вон

Его упавший лик.

Степану снилась глубина,

Недвижная веками.

Но ускользала и она

С луной и облаками.

Мелькала тьма со всех сторон,

Приклад горел в ладони.

Трофиму снился страшный сон:

Он спит в горящем доме.

Огонь струится по глазам,

Жены нет рядом — дым.

А он кричит глухим стенам:

— Проснитесь! Мы горим! —

Бежал как тень среди смертей,

Огня, земли и стали.

И слезы плачущих детей

Сквозь стены проступали.

Пространство бросить не дано,

В котором мы живем.

Объято вечностью оно,

Как здание огнем.

Долине снятся тополя,

Красавице — герой,

Устам — стакан, зерну — поля,

А зеркалу — покой.

Врывалась в эти сны война,

И кровь, и смрад, и пламя.

И та и эта сторона

Усеяна телами.

Не проходи, мой брат, постой!

Еще дрожат их руки

И воздух тискают пустой,

Как грудь своей подруги.

Еще свободный дух скорбит

Над жизнью молодой,

Душа мечтателя стоит,

Как цапля над водой...



ТАЙНА СЛАВЯН

Буйную голову клонит ко сну.

Что там шумит, нагоняя волну?

Во поле выйду — глубокий покой,

Густо колосья стоят под горой.

Мир не шелохнется. Пусто — и что ж!

Поле задумалось. Клонится рожь.

Тихо прохлада волной обдала.

Без дуновения рожь полегла.

Это она мчится по ржи! Это она!

Всюду шумит. Ничего не слыхать.

Над головою небесная рать

Клонит земные хоругви свои,

Клонит во имя добра и любви.

А под ногами темней и темней

Клонится, клонится царство теней.

Клонятся грешные предки мои,

Клонится иго добра и любви.

Это она мчится по ржи! Это она!

Клонится, падает с неба звезда,

Клонит бродягу туда и сюда,

Клонит над книгой невинных детей,

Клонит убийцу над жертвой своей,

Клонит влюбленных на ложе любви,

Клонятся, клонятся годы мои.

Что-то случилось. Привычка прошла.

Без дуновения даль полегла.

Это она мчится по ржи! Это она!

Что там шумит? Это клонится хмель,

Клонится пуля, летящая в цель,

Клонится мать над дитятей родным,

Клонится слава, и время, и дым,

Клонится, клонится свод голубой

Над непокрытой моей головой.

Клонится древо познанья в раю,

Яблоко падает в руку мою.

Это она мчится по ржи! Это она!

Пир на весь мир! Наш обычай таков.

Славно мы прожили сорок веков.

Что там шумит за небесной горой?

Это проснулся великий покой.

Что же нам делать?.. Великий покой

Я разгоняю, как тучу, рукой.

Буйную голову клонит ко сну.

Снова шумит, нагоняя волну...

Это она мчится по ржи! Это она!







ПАМЯТИ ДРУГА



He стало Юрия Кузнецова.

Трудно выговорить эти слова. Мы, чтившие его — поэта, любившие его — человека, преклонявшиеся перед его поэтическим даром, — всегда знали, какую духовную брань он ведет с силами зла в пространстве “между миром и Богом”. И сам он казался вечным в бесконечности этой брани.



Прошу я милости убого

Перед скончанием веков.

Дай потерпеть еще немного

Нападки злых моих врагов.



Я б даже долей малой воли

Испепелил их, как огнем.

Но мне нельзя терять и доли,

Когда борюсь с Твоим врагом.



Выходец из кубанской станицы, русский человек в подлинном его проявлении, он объял в своем творчестве необъятные пространства Востока и Запада, поднимал глубинные исторические пласты, которые оживали на наших глазах, и смысл происходящего в современности становился яснее и отчетливее. Он как равный беседовал с великими тенями ушедших эпох — его собеседниками были Кант, Паскаль, Шекспир, Данте, Низами... Но на первом плане для него всегда была русская история и ее великие творцы — Сергий Радонежский, Пересвет, митрополит Иларион, обретшие под его пером новую жизнь. История и современность сливались в его поэтическом сознании в единый неразделимый поток. В этом отношении его с полным правом можно назвать первым поэтом русского Воскрешения.

Его поэма “Путь Христа” еще будет осмысливаться, изучаться и побуждать русские умы к новому познанию вечных православных истин в меняющемся мире. Откипят и схлынут сиюминутные страсти и раздоры, а чистое золото его поэзии пребудет вечно.

“Он во сне перешел свой предел...” Господь даровал ему мирную и непостыдную кончину, вняв его последней мольбе: “Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой. Дай мне смиренную старость и мудрый покой!”

Мы склоняем головы перед последним приютом нашего друга и молим Господа о том, чтобы с бесконечной Отеческой милостью принял душу раба Божия Юрия в горних высях.



М. Алексеев, Л. Баранова, В. Белов, Ю. Бондарев, В. Бондаренко, Л. Бородин, В. Бояринов, Л. Васильева, А. Воронцов, В. Галактионова, В. Ганичев, Г. Горбовский, В. Гусев, Г. Гусев, С. Есин, Е. Исаев, А. Казинцев, Д. Кан, В. Клыков, В. Костров, В. Крупин, Ф. Кузнецов, Ст. Куняев, С. С. Куняев, А. Ларионов, А. Ланщиков, В. Лихоносов, В. Личутин, М. Лобанов, Ю. Лощиц, С. Лыкошин, И. Ляпин, В. Молчанов, С. Небольсин, П. Палиевский, И. Переверзин, А. Проханов, В. Распутин, А. Сегень, С. Семанов, Г. Семичев, В. Смирнов, В. Сорокин, С. Сырнева, В. Фирсов, Г. Фролов, И. Шафаревич









Валентин РАСПУТИН



ИСКРЫ ПАМЯТИ



О Юре, Юрии Поликарповиче, ходило — и долго еще будет ходить немало легенд; как личность воистину поэтическая и широкая в проявлениях своей богатой натуры, он давал для этого материал. Но мне он, прежде всего, всегда будет вспоминаться в минуты спокойствия, задумчивости, глубокой погруженности в себя, казалось, полной отрешенности от мира. Подобные минуты случались не столь уж и редко, и в них он не “выуживал” из себя строки, как могло показаться, в полной сосредоточенности, в них он, вероятней всего, просто “отбывал” к каким-то иным берегам, откуда лучше была видна картина нашей действительности.

Конец мая или начало июня 1989 года, во дни громкого тогда, открывшего эпоху разрушения прежней нашей державы съезда народных депутатов. В мастерской у Юрия Селиверстова никак не меньше пятнадцати человек, среди них помню Виталия Севастьянова, Валентина Курбатова, Юрия Кузнецова. Это был в Москве второй “русский центр”, помоложе, попроще, в отличие от расположенного совсем рядом, чуть ли не через дорогу, глазуновского, со столь же неукротимой энергией хозяина. И там и там круговорот гостей и горючие речи подогревались не напитками, а нашей тревогой за Россию. Тогда, весной 89-го, после тбилисских событий и литовского разворота к выходу, на поддержку которых бросилась вся московская либеральная рать, положение было тревожное, и все же мы, пожалуй, не отдавали еще отчета, насколько тревожное, рассчитывая на мощь тысячелетней России, только-только вызванной из забвения. Но вызванной всего лишь немногочисленным кругом русских людей, а не призванной государством и обществом, а потому и разворачивающейся для обороны неуклюже и медленно. Мне кажется, лучше всего понимал это Юра Кузнецов, сидевший молча, глядевший куда-то вдаль, на вопросы, когда обращались к нему, отвечавший отрывисто и односложно, отказавшийся читать стихи.

Редко-редко, мне кажется, встречаются лица, выражение которых словно повторяет и черты, и настроение, и внутреннее состояние в покое и болезни — отпечатывающиеся с какого-то общего, всем нам присущего образа, с которым следует постоянно сверяться. Вот такое лицо, почудилось мне, и было в тот вечер у Юрия Кузнецова. Быть может, это только привиделось, даже наверняка привиделось, но не позднее, не в воспоминаниях, а в тот же вечер, под впечатлением его спокойной и безрадостной правоты.

За 90-е годы Юрий Кузнецов побывал у нас в Иркутске дважды. Во второй раз самолет застрял, кажется, в Самаре, почти на двое суток. Среди иркутян волнение: будет или не будет Кузнецов? Наконец встретили; зал в библиотеке набит битком, но и нас за столом перед залом человек восемь. Юра с дороги читал мало, его почитатели остались в недоумении, но рассчитывали, когда дело дойдет до вопросов, поднять его снова. Но у нас весь порядок и распорядок к тому времени уже сбился, надо было срочно перемещаться в академгородок. Подскочила машина, мы вспрыгнули в нее и укатили. И прибыли в пустой почти зал. Мы, устроители этих встреч, я в том числе, не учли, что научная наша интеллигенция, очень активная и воинственная во дни разрушительных событий и, разумеется, обманутая своими вождями, так же массово, как устремлялась она на митинги, ушла в небытие и ничто, а тем более русские писатели, ее не интересовало. В большом полутемном зале было тридцать-сорок человек. Воодушевить такая аудитория не могла, и Юрий Кузнецов опять обошелся пятью-шестью стихами. А минут через десять зал стал наполняться: оставленная нами в библиотеке неудовлетворенной аудитория разобралась, где мы можем быть, вернее, где может быть Юрий Кузнецов, и бросилась через весь город на штурм. Юру решительно подняли и заставили читать, в том числе, конечно, “Маркитантов”. Только он сел, только, оглядевшись, нашел место, где можно перекурить, — новая волна опоздавших, и снова требуют его к микрофону, и снова просят “Маркитантов”. И всякий раз под восторженные аплодисменты и крики к концу уже полного зала.

И потом, много раз слушая Юрия Кузнецова, я все больше убеждался, что любовь к нему была больше, чем любовь к поэту, автору сытящих душу стихов, трогательно и жадно принимаемых по всей России, что это была какая-то родственная тяга, как прежде к Н. Рубцову, А. Передрееву, В. Шукшину, полное доверие и радость от их присутствия в литературе и жизни.









Сергей Куняев



ОН ПОШЕЛ НА БОЖЕСТВЕННЫЙ РИСК...



...Последняя прижизненная встреча в журнальном коридоре.

За неделю до нее мы обсуждали у него в кабинете его “Воззрение” — не только ответ противникам поэмы “Путь Христа”, но и продолжение его диалога с великими русскими поэтами, который он вел всю свою сознательную поэтическую жизнь.

...Обычно непроницаемый, смотрящий куда-то глубоко внутрь себя — он был слегка оживлен, в глазах играла затаенная искра, а по губам пробегало некое подобие улыбки.

— Ну что, я убедил тебя, что Пушкин — не христианский поэт? — Многозначительная насыщенная пауза, как бы дающая возможность осмыслить вопрос и повисшая, как продолжение внутреннего монолога. — Я показываю тебе весь огромный стихотворный массив, вдохновленный Аполлоном, а ты пытаешься противопоставить всему этому несколько поздних стихотворений.

Это началось еще во время пиршества на “Золотой горе”, где некогда “пил Гомер, где пил Софокл, где мрачный Дант алкал. Где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал...” И продолжилось в обнаженно-трагическом эссе “О воле к Пушкину”, в котором два десятилетия назад многие увидели лишь хулиганский эпатаж.

Десятилетиями длилось общение с великими тенями. В это время поистине некогда было оглядываться по сторонам и прислушиваться к ненавидящему шепоту за левым плечом: “Как он смеет? Да кто он такой? Почему не считается с нами?” Поэт избрал иной, недоступный для современников путь — и считаться приходилось с иными силами.

Он разрывал своим словом пелену времени, переселял поэтов, мудрецов, героев в наши дни — и сам переселялся в заоблачные выси, недоступные обычному взору. Он шел и “по глухим пропастям”, и через Красный сад, доступный человеку лишь в счастливом сновидении. И его путь не мог не достичь неведомых пределов, которым была верна его душа — запредельности, где ожидала встреча с живым Христом.



Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещенный, как все.

...........................................................

Так прониктесь дыханьем куста,

Содроганьем зарниц

И услышите голос Христа,

А не шорох страниц.



Его “Сошествие в ад” было продолжением той брани “с невидимым злом, что стоит между миром и Богом”, которую он вел всю свою земную жизнь. И слыша уже в последние месяцы здешнего бытия, как “тамбовский волк выходит на дорогу”, он улавливал нежную музыку, доносящуюся из Вечности, как награду, дарованную ему за эту смертную брань.



Жизнь моя давно идет к развязке,

Подавая знак средь бела дня.

Это не Анютины ли глазки

В чистом поле смотрят на меня?



Это не она ли Бога просит

Отпустить ее на малый срок?

Слышу ясно — как рукой доносит

С того света чистый голосок.



Я лежу, усыпанный цветами,

Запах розы издали ловлю:

Он сулит мне скорое свиданье

С той, кого, не ведая, люблю.



Гений остается в Вечности. Нам лишь — делать осторожные шаги по его следам, по его “вечному снегу”, понимая временами — “ни вперед, ни назад, хоть убей”. Ради познания тех глубин и “вселенских сетей бытия”, которые были им познаны такой дорогой для нас ценой. Но иной цены на этих незримых дорогах не было и не будет.



Отговорила моя золотая поэма,

Все остальное — и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне смиренную старость и мудрый покой.







Владимир СКИФ



Юрию Кузнецову,

автору книги “Русский узел”



Твоему закаленному духу

Молчаливо внимает страна.

Твоему абсолютному слуху

Боль грядущего века слышна.



Ты уходишь на стороны света,

Оставаясь на месте своем,

Понимая, что имя Поэта

И душа не сдаются внаем.



Для высокого русского СЛОВА

Ты на грешную землю пришёл,

Чтоб до мертвого и до живого

Достучался твой зримый глагол.



Православный,

и нехристь,

и выкрест —

Все нашли себя в русском краю,

Но извечною злобой антихрист

Прожигает Отчизну мою.



Полумертвые падают птицы

Над пустым, обгоревшим жнивьем.

Ты выходишь

с антихристом биться —

Русский ангел с последним копьем.



Дмитрий ИЛЬИН



ВЕЛИКИЙ СМЫСЛ ТРАГЕДИИ



Юрий Кузнецов — это русский человек на великом перепутье русской истории. Есть что-то поистине грандиозное в гибели титанов.

Подобно тому, как “Русь уходящую” спел пронзительный стих Есенина, Юрий Кузнецов сказал высшее слово поэзии перед погружением в бездну советской Атлантиды.

Он никогда не был соловьем политической системы, как те презренные щелкунчики из “эстрадной поэзии”, он воплощал духовный смысл советско-русской стихии — ее величие и трагедию. И его поэзия — великая и трагическая — суть душа и облик “милой Родины”.

Каждый великий поэт неизбежно достигает немереной высоты. И там, на горней вершине духа, его возбужденное сознание посетит истинный эфир бытия — трагическое предопределение.

Трагична судьба человека, пришедшего в цветущий мир, чтобы умереть. Трагичен сам мир человечий, ибо не во Христе живет, а воплощает изначаль-ную порочность человека. Трагична история: не равнина, но пересечения, где в складках-изгибах гибнут высокие цели и цивилизации.

Когда наука доходит до своих границ, говорит Ницше, “... тогда прорывается новая форма познания — трагическое познание”.

Трагедия — это высота за пределами нормы.

Античный мир, еще не опошленный земными откровениями цивилизации, понимал трагедию истинно, как вершину духа и творчества.

Но трагедия — не пафос безнадежности, ибо в христианстве, а позже именно в Православии, воссиял огнь бессмертия: “смертью смерть поправ”, да пребудет неугасимый свет Воскресения!

Аполлон Григорьев говорил о “трагизме”, как о “некотором откровении, как подтверждении вашей внутренней веры”.

Русские — те немногие, кто сохранил в мертвеющем мире высокий запрос жизни. Здесь трагедия не только в античном борении высоких сил и страстей, но и в движении через тернии, через страдания к звездам. Без земных бла-гостей, без уютного самодовольства. Здесь высший идеал изначально требует несметных сил и чувств, требует мыслей и страстей за пределами реальности. Это титаническая борьба. Это жизнь титанов и во взлете, и в падении.

Одним из них и был поэт Кузнецов, кто воплотил творчески и совершенно безмерную глубину и тайну славян: русская трагедия — это подлинное бытие высших запросов и замыслов человеческого духа. И оттого советская история для великого ума могла быть, естественно, только “русской”, “близ-кой”, “родной”.

Зачем мы тащимся-бредем

В тысячелетие другое?

Мы там родного не найдем.

Там все не то. Там все чужое, —

скорбно выдохнет поэт в 97-м.



Но когда, в конце 70-х, наша милая Родина купалась в беззаботном самодовольстве, его пророческая душа уже улавливала далекие раскаты надвигающейся катастрофы:



Зачем вам старые преданья,

Когда вы бездну перешли?



Именно в сумерках трагедии он увидел истинную дорогу России.

“Путь Христа” — это и путь к России от Голгофы к Воскресению. “Путь Христа” — это и путь к Христу. Через братство-единство, близкое-родное, русское-советское. То путь к Воскресению, когда мы вновь станем любимыми персонажами Кузнецова — гигантами и духа, и силы.

Кажется, Фридрих Великий сетовал на то, что русского солдата мало убить, его повалить надо.

Мы почти убиты. Но стоим. Стоим прочно и дерзко. Стоим, чтобы выстоять. Как русская “Федора-дура”.

Так говорил Кузнецов.







Владимир Костров



* * *



Как собаку на исходе лета,

Задремавшую в тени сосны,

Не будите спящего поэта —

Пусть он видит золотые сны.

Нет теперь в Отечестве кумира,

В опустевшем доме нет огня,

Брошена классическая лира,

И осталась только злоба дня.

Только одинокая природа,

В звездном отраженная окне,

Музыку небесного рапсода

Слушает в озерной тишине.

И не ждите нового завета,

Если звуки неба не слышны,

Не будите спящего поэта —

Пусть он видит золотые сны.



Лариса Баранова-Гонченко

ЛЮБОВЬ ГУЛЛИВЕРА



Мы смотрели на него, как на часы: какое нынче тысячелетье на дворе? Какое время в России? Мы спрашивали друг у друга: что он сказал вчера? Мы ждали его слов. Мы разгадывали его строки. Пытались угадать смысл его молчания. Мы следили за каждым его жестом.

Что сказал Кузнецов? Кого нынче отверг? Кого приблизил? Сложилась даже такая форма хвастливого апокрифа: “Однажды мы с Юрием Кузнецовым...”

Но, подобно Пифагору, “он в тишине держал учеников и вел беседы только через стены”.

Разве могли мы забыть уроки “Любви Гулливера”: “Когда я протоптал гигантскую дорогу до крохотных существ, — “Замри!” — сказал мне гром. — Не стоит нагонять на этот мир тревогу…”

Это правда — он был центром нашего мира. И не только литературного. Но человеческого, по преимуществу. Его стихи были нашей геополитикой. Его прозорливость — нашей стратегией.

При жизни мы, любившие его, не называли Юрия Кузнецова великим только по одной причине — мы принадлежали к одному народу, сильной и бессильной традицией которого всегда было целомудрие. Мы ощущали его великость, мы догадывались о высоком бремени поэта Юрия Кузнецова и все-таки были целомудренно скупы на слова.

Нуждался ли Юрий Кузнецов в словах такого рода? Не знаю. Ясно только одно — он определенно знал, что вес его высокого бремени в ХХ и особенно в XXI веке больше и тяжелее шапки Мономаха.

Если бы вдруг случилось так, что вселенс